Главная страница | О мастерской | Авторы и публикации | Ссылки | Контакты

ПРОИЗВЕДЕНИЯ

Поэзия
Проза
Переводы
Критика

О НАС

История мастерской
Учебные материалы



Яндекс цитирования



ССЫЛКИ: Интернет-магазины | Разное | Страницы писателей | Литература в mp3 | Литература | Критика | Проекты Виктора Коркия | Кино | Литературные издания | Литературные жанры | Свободная публикация | Фото | Культура | Искусство |

Ольга Ивановна Татаринова

Non-fiction: «Кипарисовый Ларец», #6. Девяносто первый год

О НАС : История мастерской

Весной девяносто первого года Наташа — самостоятельно, без моего участия: я два месяца пробыла в Америке, и они жили сами, под ее руководством — провела встречу с молодыми поэтами из Самары, подопечными Юрия Орлицкого, из Нижнего и из Саратова. Все шло отлично. Женский клуб «Преображение» спонсировал фестиваль, детей разместили в интернате, кормили три раза в день, организовали посещение театра, Пушкинского музея, Третьяковки. Многие из них писали верлибром, и когда я вернулась, только и было разговоров, что о проблемах русского верлибра. У нас в студии к тому времени верлибром писал один только Костя Богомолов, и притом весьма впечатляюще. И вот, уже в моем присутствии, к нам на Миуссы нагрянула целая компания с молодым поэтом Дмитрием Кузьминым во главе: литературное товарищество «Вавилон». Их было человек двадцать. «Кипарисовый Ларец», представленный гораздо меньшим количеством присутствующих, сидел в уголочке и помалкивал (комната на Миуссах у нас была еще достаточно поместительная, хотя о Музее боевой славы и пришлось уже забыть: его сдали в аренду  п л а т н о м у  Класс-центру, созданному режиссером Сергеем Казарновским при спонсорской поддержке банка МЕНАТЕП, и нас, поэтов, не задумываясь, принесли в жертву  этому коммерческому начинанию). У «Вавилона» все было хорошо организовано, солидно, имелся литературный манифест, который они тут же и обнародовали;  его главными принципами значились —  эстетический плюрализм и отстаивание интересов своего поколения. Костю Богомолова (ему к тому времени было уже 16) манифест возмутил, он назвал его «мафиозным» и литературно беспринципным. Девочкам не понравились стихи, или тексты, как многие из них назывались, — «безвкусица», «слабо», «язык!». Но меня огорчило больше всего то, что высказывалось это все заглазно, после их ухода — к литературной полемике эти тепличные, в определенном смысле, дети не были готовы. Ни к литературной полемике, ни к борьбе за место под солнцем. Меня огорчало, что они напоминали меня саму — слабую, беззащитную, лишенную хоть чего-то, напоминающего клыки — ведь по нашим, кипарисоволарцовским понятиям, культура  это не джунгли, никакого другого оружия у художника нет и быть не может, кроме того, что он пленяет. Я была подавлена этой встречей, восхищалась Митиной активностью, его энергией, коллективистичностью, заинтересованностью не только в себе — и не столько в себе, а в литературном процессе, в судьбе своего поколения. И его авторы мне понравились: Вячеслав Гаврилов, Евгений Панченко, Вадим Калинин, Станислав Львовский, Алексей Мананников, Мажим Эвенчик, Карима Кудымова, Мария Варденга, Евгений Белжеларский, Марина Сазонова... Все они почти были студенты технических специальностей, им бы не помешало походить ко мне в студию и позаниматься литературным мастерством профессионализировано, чтобы не остаться дилетантами, какими пока что все они были, что я им и сказала, пригласив их посещать студию, что, разумеется, ни в коем случае не предполагало  их разрыва с Митей, с литературным товариществом. Но никто из них так и не появился, кроме самого Мити, которого вскоре — всего-то через несколько месяцев, после лета, столь многое изменившего в нашей жизни, мне пришлось просить заменить Наташу Данциг, поступившую в Литературный институт и  ушедшую с головой в студенческую жизнь и личные дела.  

Вообще, литературное мастерство — неисчерпаемая тема. По литературному мастерству не существует учебников, оно приобретается, при наличии дарования, таланта, в том числе и к этому приобретательству, внимательным, вдумчивым изучением великих образцов, интуицией и огромным, всепоглощающим трудом. Конечно, этот труд одаренному человеку в радость, он чувствует особый подъем жизненных сил, трудясь, корпя над чистым листом бумаги, да и весь творческий процесс, включая восхищение и труд по постижению великих образцов, — это и есть для него истинная жизнь, и насколько разительно это ощущение, настолько он и отдается ему безраздельно. Есть избранники слова и есть избравшие слово, среди последних есть люди, которые избрали слово, чтобы выразить переполняющее их духовное содержание (первым, как утверждают некоторые, все вообще диктуют,  правда, иногда утверждающим подобное диктуют с чудовищными языковыми ошибками), а есть люди, которые хотят быть писателями, числиться в писателях, их привлекает сей социальный статус, и лишь впоследствии они, бывает, обнаруживают, что овчинка не стоила выделки. Все та же проблема — быть или  казаться, как и во всех областях человеческой деятельности, как и во всех без исключения проявлениях личности. Но чтобы учиться на действительно великих образцах — надо еще узнать об их существовании, надо еще уметь различить их, надо еще научиться их считывать: считывать, какими средствами литературного мастерства выражено их великое внутреннее содержание — ибо без великого внутреннего содержания нет великих образцов, время не щадит чтива. Трудно в одиночку успеть все это выяснить даже гениально одаренному человеку, особенно в наши дни, когда подлинные культурные ценности находятся под завалами информационной чепухи, ежесекундно мультиплицируемой техногенной цивилизацией. Литературная учеба — это и есть вспомоществование одаренному человеку в сосредоточении его внимания на действительно важных, сущностных цеховых вопросах, проблемах литературного мастерства. В старые времена всякое ремесло передавалось от учителя к ученику непосредственно — и по сию пору существует композиторская школа, школа пианизма, живописи, балета, театрального мастерства, киношкола  и т.д. В наш спортивный век всем и каждому ясно, что без опытного тренера, без школы просто невозможны мировые достижения. Но вот почему-то по отношению к литературе для массового сознания  это не очевидно. Видимо, обманчиво в литературе то, что она пользуется языком, словом — на родном ведь языке говорят  в с е  поголовно, чему же тут учиться? — а то, что искусство изящной словесности, поэзия  г о в о р и т  с человеком на совсем другом языке: на языке поэзии, понятно, увы, все меньшему и меньшему количеству людей. Вымирающее искусство... Или как?

Но вот потребность творить посредством слова художественные миры, выражать жизненные, бытийные  смыслы, свое внутреннее содержание, жизненные наблюдения, анализировать жизнь посредством образного мышления в слове — эта потребность совсем даже не притупилась, вот что интересно, господа! А значит, потребность в школе, в культивировании этого рода искусства — искусства изящной словесности, как называли художественную литературу высшего порядка наши бабушки, вовсе не отпала. Сколь бы творческий потенциал нации ни отвергали потребительски настроенные массы, не обеспечивая поэзии — высокой поэзии и высокой прозе —  читательского спроса. Свет поэзии доходит до нас — до культуровосприимчивого слоя, проводников культуры, сталкеров — как свет далеких звезд: десятилетиями, веками. Поэта давно сжили со свету, заморили голодом, непризнанием или в лагерях, а свет его поэзии только-только разгорается, и то не для всех, а только для тех, кто сторожит с телескопом.

В моем студийном журнале только с января по май 1991 года отмечены такие темы разговоров о ремесле:

1. Образное мышление и понятийное; металогическое и автологическое слово; сюжет лирического стихотворения.
2. Принципы композиции; система образов; характеристическая речь персонажа в прозе; способы моделирования мыслей персонажа в прозе; речевые модели в прозе; стилистическая дидактика; семантический анализ текста.
3. Доклад Дмитрия Кузьмина «Центонные структуры в современной поэзии».

А вот содержание творческого семинара за тот же период:

1. Обсуждение рассказа Кати Миндадзе «Короткое замыкание»
2. Наталия Данциг разбирает стихи Натальи Полуниной
3. Стихи Андрея Чемоданова (первое чтение в студии)
4. Обсуждение стихов Наталии Данциг, Алексея Осина, Оли Кострыкиной, Ю.Злобина, В.Соколова, Н.Султановой, и т.д.

А вот «Анализ работы литературной студии «Кипарисовый Ларец» в 1990-1991 учебном году» (полный отчаяния):


«В ноябре 1990 года вышла книга стихов авторов студии — «Семнадцатое  эхо». Презентация книги прошла в Центральном Доме литераторов, на писательской конференции в Нью-Йорке (март 1991 года, представляла руководитель студии О.Татаринова) и в Сан-Франциско (апрель 1991 года, представляла книгу известная журналистка Зоя Богуславская). Книга получила высокую читательскую оценку, ее начали переводить в Колумбийском университете штата Огайо, авторов пригласили в США. Насколько это возможно — покажет будущее. Надежда только на спонсоров — Женский клуб «Преображение». Все семнадцать авторов книги «Семнадцатое эхо» — воспитанники студии «Кипарисовый Ларец». Многие из них пришли в студию в пятом-шестом классе, сейчас являются студентами различных вузов, в том числе Литературного института им. Горького (Игорь Болычев, Леонид Соколов, Наталия Данциг, Мария Степанова, Виктория Бугаева, Динара Селиверстова). По несчастью, выход в свет этой знаменательной книжки — впервые в нашей стране издаются столь юные авторы — совпал с общей тяжелой экономической ситуацией, в которой интерес к поэзии резко упал и уступил место насущным бытовым проблемам, что затрудняет нашу дальнейшую издательскую деятельность и возможности реализации тиража. Не лишне заметить, что в этом нам никто не помог.

Занятия в студии проходили традиционным образом, студия пополнялась интересной, перспективной творческой молодежью, в основном, студенческого возраста. На притоке школьников явственно отразилось то полное равнодушие к вопросу выявления талантливых детей, которое наблюдается в нашем Отделе народного образования уже несколько лет. В этом году, как и в прошлом, и в позапрошлом, литературный конкурс по школам больше уже не проводился, информация о работе студии отсутствует, при всем том, что на городском литературном конкурсе, как и в прошлом году, победителями от Фрунзенского района были только студийцы «Кипарисового Ларца», что очень печально. Вот их список: Анна Воронова, Наира Степанова, Елизавета Ахмадулина, Мария Головятенко, Евгения Григорян, Константин Богомолов, Павел Рожин, Наталья Кочина. Только трое из них — школьники Фрунзенского района. А было время, когда районный литературный конкурс был праздником в нашем Доме. И именно на нем мы узнали таких уже известных в городе поэтесс, как Наталия Данциг, Мария Степанова, Елизавета Ахмадулина, Динара Селиверстова, Полина Бахнова. О студии «Кипарисовый Ларец» был снят фильм на Центральном телевидении, что сразу же привело в студию еще нескольких школьников — всего один-единственный показ в эфире. Неужели наша студия до такой степени никому не нужна — ни району, ни городу?  То есть, не нужны дети, их развитие, поддержка их дарований, их содержательный досуг.

Сейчас работа студии опирается в основном на спонсорство Клуба «Преображение», который издал на свои средства книгу, обеспечил презентацию в Москве и за рубежом. Но это весьма ненадежная основа, сегодня она есть — завтра нету. Непонятно, чем занимаются так называемые методисты по внешкольной работе — и во Дворце, и в РайОНО. А так хочется, чтобы мы поддерживали в наших детях огонек их творческих устремлений в это тяжелое время.

Руководитель студии О.Татаринова»


Вряд ли кто-нибудь даже прочел  этот крик вопиющего в пустыне — каждый учебный год я завершала сочинением подобных писулек, без них мне не выдавали моего грошового жалования, но после написания сего оно подшивалось, и дело с концом. Сейчас я понимаю, что именно в то время люди определялись — организовывали какие-то платные учебные заведения, шустрили, приспосабливались к новым условиям существования. Я же не среагировала должным образом на все эти бурные социальные перемены: сидела у дверей своей хижины, как правоверный даоист, и ждала , когда мимо пронесут труп врага.

Конечно, при желании можно интерпретировать дело так, что через три месяца его-таки и пронесли, а я преспокойно осталась сидеть у дверей все той же хижины (но зато своей).

В августе девяносто первого, как  выяснится позже, на баррикадах свободы сошлись и «Московское время», и поэты студии Ковальджи, и литературное товарищество «Вавилон», и студийцы «Кипарисового Ларца». Владимир Друк успел кое у кого, сразу после мнимой «победы демократии»,  собрать тексты (в ночь с девятнадцатого на двадцатое, понятно, было не до этого), и насколько я знаю, вышла даже книжка, что-то вроде «Поэты на баррикадах», куда должны были войти стихи Александры Козыревой, Виктории Бугаевой и Марии Степановой. Но книжки этой я так и не видела и не знаю, состоялась ли она и уцелели ли «мои» авторы в составительских разборках.  

В первую пятницу сентября в студию пришел один Митя Кузьмин. «А где народ?» — весело спросил он. «Пал у Белого дома», — мрачно пошутила я. Минут пятнадцать мы с ним поговорили о том-о сем, и он убежал по своим вавилонским делам, а я осталась одна в голой пустой комнате, попахивающей затхлым потом, с опшарпанным полом (после потери Музея Боевой славы мы занимались в репетиционном танцзале), десятком-другим полусломанных стульев вдоль торцевых стен и с большим настенным фото-отчетом о достижениях Дворца, красно разукрашенным регалиями советской власти. В высокие полузашторенные окна холодно сочился предвечерний свет, на четвертом  этаже, на самой верхотуре, одинокий саксофон выводил «Рапсодию-блюз» Гершвина — Дворец был пуст: занятия в нем вообще-то начинались с пятнадцатого сентября, только я одна торопилась начать поскорее, с самого первого. Ощущение тех дней было такое, что жизнь сломалась, ей переломили хребет — уродливой, полной несправедливостей, гадкой по своей внутренней сущности, лживой, но именно в ней расположилась моя биография — и вот все пришло к своему логическому завершению: краху и тревожному ожиданию дальнейшего развития событий, многие не исключали еще большей крови и гражданской войны. Мысли у всех были сосредоточены на происходящем в стране, на студию никто не приходил еще недели две-три. Караулил студию Митя, в то время как я две недели сентября провела на Ивановских чтениях в Судаке, где самой популярной темой разговоров местных жителей был  вопрос о том, с кем оставаться Крыму: с Россией или Украиной. «Наверно, с Украиной, она побогаче будет», — задумчиво делился своими соображениями таксист по дороге в Феодосию. «Пусть только тронут эти жовто-блокидные жлоба — будем отстаивать Крым, как в сорок втором году», — скрипел зубами моторист на прогулочном катере, рассыпавшем жемчужные брызги по шелку Изумрудной и Лазурной бухт. А еще перед самым путчем — на Пицунде — ежедневные поножовщины между грузинами и абхазами, вся курортная прибрежная полоса забита милицией, кафе и столовые пусты, заколочены досками, продуктов никаких, то там, то здесь видишь прямо на дорожках парка, на тротуаре, на железнодорожных путях стреляные пули. Словом, в воздухе висело страшное. Вернувшись, я решила было бросить это дело, то есть студию — что ж, было, да прошло:

Все что здесь на земле ликует,
увядает — прожив, отцветя.
Только Ничто существует
и невыразимое «я», —  

то самое Ничто, в котором все начала и концы, и все бесконечные возможности не выраженных и невыразимых «я» — не сама ли я переводила: черным по белому выводила строчки обожаемого Готфрида Бенна, глубочайшего стоика печали: стало быть, будь добра, уходи достойно, без нытья. Задержала только необходимость официального оформления ухода из Дворца, на что тоже как-то не было сил — такая депрессивная была полоса.  

Но вот после пятнадцатого сентября появилось несколько человек — уже десятиклассники Костя Богомолов, Катя Миндадзе, писавшая прозу, — после окончания школы она поступит на сценарный факультет ВГИКа, Павел Рожин, Наталья Кочина, как раз к концу прошлого года интересно записавшая, Вика Бугаева и Андрей Чемоданов, поступившие в литературный институт и еще не втянувшиеся в новую среду: вскоре они исчезнут, станут появляться изредка, по настроению; так же как и Света Головцова, Инна Пронкина, Иван Волков, только с новыми стихами — человек талантливый, неровный, пишущий то густо, то пусто, то вообще выпадающий из творчества, с головой уходящий в жизнь; все эти бывшие лауреаты литературных конкурсов все больше отходили от своего юношеского увлечения поэзией, жизненный поток прибивал их совсем к другим берегам, другим интересам и целям. В моем журнале в списке студии за тот семестр тридцать пять человек, но о большинстве из них я ничего не могу вспомнить — даже как они выглядели, не говоря уже о том, как и что писали. Снова вставала передо мной проблема: стоит ли мучиться, тратить время и силы на явно бесперспективных с профессиональной точки зрения людей. К тому же у меня была несчастная черта: имея дело с бесталанными текстами, я впадала в тяжелую депрессию, настоящую психическую агонию — на грани суицида. Я заметила это за собой еще со времен семинара Слуцкого — когда читали талантливые стихи, а  это и там случалось не часто, я возвращалась домой окрыленная, хотелось писать, я чувствовала себя причастной к сверхгармонии мира, утаиваемой от нас злым гением бытовухи и мировой пошлости; когда же читали что-то нескладное, неудобоваримое, лишенное внутренней музыки, да и просто что-то тусклое, безуханное, хоть и правильно сложенное: филологические стихи — я еле тащила ноги до метро, чувствуя себя жалкой графоманкой, обреченной этой отталкивающей общности неудачников пера, членом этого богом презренного карраса. Жить не хотелось.

Примерно в таком унылом состоянии я и пребывала осенью 1991 года. К тому же, когда говоришь — а я по большей части вынуждена импровизировать на семинаре, по ходу читаемых текстов разъясняя глубинные закономерности нашего искусства, в них нарушенные, — то всегда чувствуешь, встречают ли твои мысли отклик и понимание у аудитории, хотя бы у одного-двух человек — тогда уже в  таком семинаре можно жить. Когда же нет никого, кто бы тебя заинтересованно и живо понимал, и ты говоришь будто в ватную подушку, наступает апатия и желание бросить эту никому не нужную студию. И так бывает всякий раз, когда в числе посещающих семинар нет хотя бы одного-двух людей, включенных в твое интеллектуально-духовное поле. Меня всегда занимала тайна взаимных притяжений — так же, как и отталкиваний: последние бывают еще менее объяснимы, чем первые. Вот казалось бы все: и стихи человек пишет, и даже хорошие, талантливые стихи, и читал  то-другое-третье, и говорит правильные с твоей точки зрения вещи, с которыми ты вполне солидарен, — а вот никакой внутренней интриги, никакой заинтересованности друг  в друге, никакого скрытого романа в том истинно платоническом смысле, о котором речь, не возникает. Или он исчерпан: тайна.

Пока однажды в студию не пришел вдруг один мальчик со стихами, из которых явствовало одно: что он заблудился в каком-то не своем времени, совершенно не в том месте пространственно-временного континуума очутился, пытается зачем-то и с кем-то объясниться, почему-то в рифму, которая не очень-то ему и дается, ямбом с просодией девятнадцатого века, и ничего, кроме отчетливо своей, индивидуально тягостной драматичной ноты — интонации — в глубине этих ямбов, из них не понятно. Выпадают лишь отдельные необыкновенно экспрессивные, волнующие строчки и образы. И я сразу ожила. Потому что когда у человека в его пробах пера выпадают отдельные строчки и образы — это значит, что он способен развить эту выразительность, если ухватит, при необходимых умственных затратах, ее тайны. Вообще, как говорил мой литинститутский руководитель семинара Виль Липатов, талант —  это на самом деле двадцать пять талантов: кроме наипервейше необходимого дара слова и формотворческих способностей, тонкого чувственного аппарата, еще и ум, и воля, и целеустремленность, и богатство внутреннего мира, духовная наполненность, и масштаб личности, заинтересованность в окружающей и мировой жизни, внимание и любовь к ней, и много чего еще, чего на рациональном уровне и учесть-то невозможно, но необходимо в себе развить, если обладаешь художественной интуицией. Например, чувство текста. А текст, говорил он, в свою очередь должен быть обеспечен золотым запасом души. Ну и так далее. Так вот Илья Оганджанов, немного насупленный, с сурово сведенными бровями, внимательнейшим образом слушал  и   с л ы ш а л  все, что я там говорила и ему, и другим:  это ощущается безошибочно говорящим. С ним сразу стало интересно: по крайней мере, мне и Косте Богомолову, которые уже давно понимали друг друга с полуслова — что до  нас, нам можно было бы уже и не говорить, а только:

— Костя, читай.

Костя читает, и все, можно уходить домой: текст в себе, никаких замечаний, что еще?

Но вот появился Илья, и стало с кем и о чем разговаривать.

Он был на четвертом курсе Энергетического института, выпускник  известной московской спецматшколы. К весне с МЭИ было покончено — хотя оставался один только год до защиты диплома. Я думала, его родители меня возненавидят (и было за что). Но к счастью этого не случилось, мама поняла его и мы с ней необыкновенно подружились. К весне он писал уже верлибром и на первом же майском фестивале верлибра в музее Сидура организаторы фестиваля (Юрий Орлицкий, Таня Михайловская и Митя Кузьмин) попросили у него тексты после чтения. И он сразу же попал в какой-то сборник этого фестиваля. А я так и не уволилась из Дворца, который теперь был переименован во «Дворец творчества-на-Миуссах» (все-таки меонно-плебейское пристрастие к слову Дворец так сразу не испаряется: на все нужно время, господа. И у вечности его — времени — навалом, только вот мы быстротечны и в силу этого нетерпеливы: нам бы прибавить нашего веку, на афтотрофном питании и чистой энергии высших чакр, энергии безраздельной и бескорыстной любви ко всему сущему, смотришь, мы бы и перестали суетиться и нервничать, развивая наши смыслы в желаемых руслах); а пока что — на стадии нашего духовного развития —  вечность нам враг (пока мы смертны — смердны, пока мы не понимаем и не чувствуем, как в нее включена наша жизнь, наши бессмысленные страдания):

Прислушайся — и пустит корни звук
в бесконечных проталинах ночи
наркотическим шорохом скуки нальется
бутон безмолвия
ствол слуха треснет и дриада
вдохнет бессмертья прелый аромат
как дым едва истлевшей сигареты
Прислушайся — и ты услышишь как
апрельских дней букет нежнейший вянет
и лопнувшая опухоль ветвей
наполняет старушечьим шепотом
истощенные клетки простора
на чьих плечах лежит столетий бремя
чей сиротливый голос закален
на сквозняке вселенной
Прислушайся — в утробе тишины
бесчинствует весна победителем Трои:
слушай! — тень его пьет вместе с тенью врага
мрак летейского гимна.
Смолкла флейта зари — только вечность
безумной вещуньей сухарь разрушенья грызет
покинутая всеми.

(Илья Оганджанов)


Между тем становилось все голоднее и голоднее — тем как раз, кто всем миром пошел под танки ради своей свободы; свобода же оказалась — калибанья: «свобода совести в бессовестной стране» (Игорь Болычев). Парадокс 1991-92 года (стремительное обнищание трудового населения, как раз тех, кто и обеспечил своей поддержкой победу якобы демократических лидеров, и последующая эпоха беспардонного грабежа всех всеми желающими) —  это парадокс цивилизации, в которой мы существуем, если не сказать — любой цивилизации, эксплуатирующей духовную культуру, высочайшие достижения человеческого гения во имя обеспечения жизненного комфорта, принимаемого за счастье: счастье неограниченного потребления — для избранных, сильнейших во внутривидовой борьбе, неважно, по какому признаку: силы ли, наглости, хитринки, приспосабливаемости к любой конъюнктуре... Поистине, «несовместим со счастьем дух», как изложила я в своем переводе заключительную строчку гениального стихотворения Бенна «Einsamer nie...»:  «dienst du dem Gegengluk, dem Geist». Это эволюционный парадокс — пока и поскольку цивилизации развиваются на энергиях нижних чакр, включая манипуру: поскольку это энергии борьбы за выживание, борьбы за обладание и энергия силовых систем власти. Это маскулинные цивилизации (мужские). Древнеиндийская легенда о браке святого Шивы и возлюбившей его в его святости Парвати — легенда о соединении мужского начала и женского, преображении Шивы в Парвати в энергетической точке сахасрары, высшей чакры — символизировала достижение абсолютной свободы через соединение энергии, поднимающейся от нижних чакр к высшим, с сознанием в высшей фазе  расширения сознания: осознания всего-во-всем. Это свобода (воля к приложению энергии) реализовывать мыслимое благо в плане бытия. Эта символика весьма и весьма соответствует философемам Владимира Соловьева, с его учением о Софии и всеединстве,  и Николая Федорова, верящего в возможность преодоления человеком его хищной, плотоядной, потребительской природы через духовное развитие, духовную эволюцию, а также символическим образам мистической поэмы Даниила Андреева «Роза мира». Русская литература, русская поэзия всегда были одновременно и философией — исключая, конечно, советский период, вернее, ту его оскопленную официозную часть, которая не являлась по существу ни поэзией, ни философией, поскольку была политической пропагандой, а быть одновременно и тем и этим — невозможно.    

Конечно, поэзии (в широком смысле, включая прозу, драматургию и кино) такого идейного богатства, таких высоких духовных и умственных устремлений, какую знала наша культура в прошлом, у нас пока еще не существует, но все же мы в пути, в движении. Надеюсь, к ней, а не от нее, как было в предшествующие годы. Ведь музыка смыслов — это и есть поэзия. Стихи как рентген мучений мысли, экзистенциальных переживаний трансцендируют в области, словами уже не определимые: в области чисто духовных явлений: духовных энергий и духовных сущностей. И тут, понятное дело, кончается поэзия слова и начинается поэзия бытия — на фоне, в среде собственно бытия: населяющая тела — камня ли, цветка, удушающей лианы, крысы, тигра или человека —  энергия жизни так или иначе, посредством инстинктивных механизмов или посредством сложного взаимодействия инстинкта, разума и воли (человек) кишит и действует на просторах выделенной ей на время планеты, и от этой самой воли, от этого разума (сознания) зависит, как (качественно, нравственно) вписывается  эта жизнь, в этих телах (этих формах существования) в вечные и бесконечные метафоры  космического бытия, принципиально неуязвимого: «ему» можно лишь «угодить» (вписаться в некую позитивную программу развития) — или «не угодить» (довести дело до неоправданности, изжитости своих форм существования). Место и роль поэзии в этом процессе настолько же определена свыше (как некая позитивная программа), насколько и определяется самой поэзией: в смысле оправданности форм существования... Игра в бисер, мертвословие, мелкость смыслов, вербальная бессмыслица — какими бы теоретическими самооправданиями ни манифестировали себя, всё будут губительны для поэзии именно как формы существования. Только путь расширения сознания — есть позитивная программа для развития поэзии. Путь же расширения сознания в искусстве, крупномасштабно, представляется — в аксиологическом, ни в коем случае не в историческом плане, ибо в историческом плане все совершенно не линейно, не поступательно, — от социоплоскости — к психологизму — к бытийной проблематике — к метафизике — к космизму. Образное мышление при этом как способ познания, способ восприятия и выражения имеет свою лабораторию, свои права на развитие. Так что где есть образность, но нет мышления — это тоже лаборатория поэзии (вообще, искусства), но не само искусство в сумме всех своих, конечно же, на рациональном, даже и научном уровне не исчислимых функций в жизни человеческого коллектива, человеческого организма.

Дети приходили на семинар зеленые, с черным облаком под ввалившимися в глубины души глазами на исхудавших лицах; во Дворце распределяли по кружкам гуманитарную помощь: обсуждали стихи и одновременно хрустели пористыми пустыми хлебцами в немецких обертках — большего нам, поэтам, не доставалось. В конюшне танцкласса с наступлением зимы воцарился холод — батареи едва теплились, все сидели в пальто. Из развалившихся литобъединений то и дело прибредала оставшаяся без компании разномастная публика. Большинство долго не задерживались — и всегда-то бытующий проходной двор студии превратился в сквозное литературное кочевье: мы мало кому подходили. Предвидя это, я с самого начала ни в коем случае не пеклась ни о какой избранности аудитории, состава студии. Наоборот, наши двери всегда были и остаются открыты для всех — как с той, так и с другой стороны. Конечно, это создает определенные проблемы с образовательной программой: не каждую же пятницу начинать от яиц Леды. Но постепенно я успокоила себя, не без помощи насильственного аутотренинга, что надо мысленно сосредоточиться на тех, кто с интересом внимает, работает над собой, делает успехи и ходит каждую пятницу. Таких в тот сезон оказалось совсем немного, хотя список посетивших студию в течение года перевалил за шестьдесят человек. Настоящим же открытием — а очень скоро и достижением того учебного года стал студент-медик Николай Болдырев, впоследствии перевоплотившийся в швейцарца Ребера и укативший в Цюрих. Это был человек редкого дарования. Стоило ему выступить на литературном вечере — первый и последний раз в жизни — в Литературном музее на Петровке, у  мелоимажинистов, как отклики на его чтение последовали со всех сторон: кто это, который читал то-то и то-то, где был раньше, особенно вот это, и так далее... А дело в том, что раньше — его не было, такого поэта — Николая Ребера — не было, и вот он стал, успел написать книжку стихов и укатил в Цюрих, работать психиатром на фешенебельном высокогорном курорте, наподобие «Волшебной Горы» Томаса Манна, покупать и разбивать машины, плакаться по телефону в подпитии: «Ольга Ивановна, а как мы сидели в последний день втроем — вы, я и Илья Оганджанов, и вы читали нам Георгия Иванова... Боже мой, я и не знал, что это он... что это Георгий Иванов... «И томно кружились   влюбленные пары   Под жалобный рокот  гавайской гитары»... Представляете, каким я был болваном... Какое было хорошее время...»   Не исключено, что он больше ничего не напишет — русский поэт Николай Ребер, но книжка его стихов осталась, и она осталась у нас, и в ней талантливо выражено умонастроение интеллигентного юноши, мучимого бессмысленностью бездуховного существования — своего и окружающих; с приметами России конца 80х-начала 90х — но и в гораздо более широком — в трансцендентальном плане, о котором с той же горечью и безверием ядовито упоминал Георгий Иванов. Горечь этого неверия, выраженная ярко и узнаваемо, — дневник человеческого духа, антропология; поэзия — не Евангелие, поэзия — это правда о человеке, его мыслях и чувствах. По ней мы судим, каково ему в мире, на каком мы все свете, кто мы и чего нам не хватает.

Какая гадость ваш коньяк!
И сами вы с утра не очень.
И циферблатный круг порочен,
Зациклившийся на тик-так...

Пора менять календари,
Звук раздвоился точно жало.
Финал пришелся на начало.
Сомнамбулической зари
Змеёй больной пейзаж ужален.
Художник руки опустил.
Иосиф Осипа убил.
Хотя ему и не был равен.

Судьба поэту не прощает
И не доводит до добра,
И словно лампочку с утра,
Перекаливши, отключает.

И тусклый свет его иссяк.
Как ни меняй привычки, почерк,
Язык, носки, обоймы... Впрочем,
Какая гадость ваш коньяк!


***
Неотменимая модальность зримого...
Дж.Джойс


Протяжный звук стекал по подбородку
Струей тягучей, собираясь в капли,
И упадая в девственную водку,
Преображался жирным птеродактлем.
А тот, сметая липкие стаканы,
Стремился прочь из сумрачного мира —
От звукодеев с взглядом наркоманов —
В пучину первобытного эфира.
И — был таков — посланец древней эры,
Формальных слов далекий дикий пращур;
Оставив чуть заметный запах серы,
Он канул в ночь — зеленокрылый ящер.

И с этих пор я не терзаю лиры,
Лелея звук чешуйчатый и зримый...
Не удержать нам чуда в этом мире,
С модальностью его неотменимой.


***

И черт возьми, как лживы были розы,
Ребенок, сочиняющий о смерти,
Помпезные, напыщенные грозы,
И слёзы, и дешевое «Эрети»,
И вечера, и женщины, и лица,
Добро и зло, терзаемое снова
Заезжим словоблудом из столицы,
И бывшее в начале мира Слово...

А было существо с лицом пугливым
И с телом — только-только не хвостатым —
Настолько, что казалось полосатым.
И было только чуждое полёта
Желание бежать опасной встречи,
И в голове — прообраз пулемета.
И ужас. Бесконечный и навечный.


Николай Ребер, из книги «Выстрел в сторону», М, изд. «Линор», 1997 г.


В начале 1993-94 учебного года набежала в студию ватага студентов Педагогического университета. Среди них были даже барды. Я ни в коем случае не считала себя вправе учить их чему бы то ни было: бардство — особый вид искусства, к коему абсолютно непричастна. Но дело было в том, что привел их племянник моей доброй знакомой, Кати Яровой, недавно к тому времени скончавшейся от рака; Катя Яровая была бардом первоклассным, она еще в советские времена «отмачивала» такие штуки, такими ядовитыми, точно заостренными песенками, задорно поставив ногу на перекладину стула, оглашала амёбно-пропагандопослушное пространство, доступное  переборам ее приятной, отнюдь не примитивной гитары, что я только диву давалась, как  это Лев Ошанин, в чьем семинаре она оканчивала литинститут, допустил ее до диплома. Видимо, дело было в том, что он все-таки был талантливый поэт-песенник, она тоже. И вот она умерла. Так и не вкусив и крошки того громоподобного успеха, известности, почестей, какие выпадали в те времена на долю куда более бледных и менее острых авторов ее жанра. Поистине, неисповедимы судьбы и нет у них никаких разумных и понятных нам, грешным, оснований. А ее племянник Миша Новахов пришел ко мне в студию, тоже самое с гитарой, и привел с собой приятелей. Кое-кто из них увлекался роком, Сережа помню Козловский и Павел Рожин, что было от меня уж совсем далеко и непостижно. Но двое — Ян Соловьев и Илья Костянов — в конце концов вышли каждый на свой факсимильный стиховой почерк и стали интересными, оригинальными поэтами, каждый в своем роде:

Прожить страницы гибнущих империй
И выйти под сожженную луну
Из постармагеддонного метро
Ловить в ладонь летающую пыль
Прислушиваться к  электронной трели
Певца научной мудрости и страха
Считающего сколько дней прошло
За час прогулки
Напряженно  думать
О тонкостях политики рассвета
Расторгнувшего вечный договор
С отверженной планетой
Находить
Ответы на вопрос
Когда-то брошенный со сцены
Датским принцем
И сознавать своих ответов неуместность
Как неуместен был его вопрос...


ПОРЯДОК

Выверенные движения чаинок в кипятке;     запрогаммированные и рассчитанные еще до рождения случайности;   революции, назначенные на Понедельник;     ураган, направленный на перенаселенную долину;    любовь в удобное для клиента время;    толпа, ждущая с часами в руках, падения самолета;    Бог, подчиняющийся законам и заповедям;    в сотый раз  величественно и грозно поднимающий свою руку Порядок;    Порядок, сошедший с ума.

Ян СОЛОВЬЕВ. Сборник «Кипарисовый Ларец-3», М. 1997, Из-во АВМ.


К этому самому 1997-му году мне уже виделся здесь умный, серьезный, своеобразный поэт, вполне сложившийся и в то же время обещающий интереснейшее развитие — ведь ему не было и двадцати одного года. Но все пошло по-другому, такому характерному для наших дней сценарию: окончив институт, Ян Соловьев по распределению пошел работать в школу учителем истории. Гнет на мозги, на душу, на духовные вместилища человеческой личности нагрузки на полторы ставки (прожиточный минимум миниморум с точки зрения порядочного, ответственного перед своей мамой сына), плюс к тому потуги — из последних остававшихся сил — вести намеченную задолго научную работу, написать диссертацию, и для поэзии воздуха не оставалось. Ни воздуха, ни необходимого, смотри выше, в главе 5, душевного вакуума. Знаю людей, которые говорят на это: ну что ж, раз не хватает сил   н а   в с ё,  это тоже значит, что  н е  д а н о. Наверно, исходя при этом из суждения, так стремительно вошедшего в наш новый буржуазно-потребительский обиход, что поэт — человек частный, и дело это частное — поэзия, пусть хоть и вообще ее не будет — что с того? Лишь бы мне чаю пить. А у меня кровь вскипает, как начинаю подсчитывать  с в о и  потери — от Игоря Болычева, предпочёвшего поэзии рабство у коммерческих журнальных проектов, Николая Ребера, растворившегося в швейцарском благополучии, до Яна Соловьева, попросту загнанного житейской текучкой. Ведь это потери качества существования нашей страны, уровня ее духовного развития, ее подлинного величия: нравственного. Буквально только что, вчера, Ильдар Жандарев на возобновленном ТВС (интервьюируя пристрастного к идее социальной справедливости экономиста Глазьева):

— А разве нравственность — это экономическая категория? — (прямо-таки угрожающим тоном, каким он разыгрывает так называемые провокативные вопросы в этом известном журналистском дуэте)

Ну вот и приехали, господа! Поздравляю.

Да,да,да, даже возразить не осмеливается ученый с наклонностями политического лидера, нравственность — это высшая категория над всеми решительно прочими категориями, неужели это вам невдомек, господин публицист, или кем там вы себя считаете?

Но ведь это их добровольный выбор (поэтов, не сдюживших творческого одиночества, творческой тоски, социальной невостребованности), скажете вы. Другие же пишут — вон их сколько,  куда ни плюнь в России — всюду поэт. Нищие, бездарные по гамбургскому счету, а пишут, где-то там работают, чем-то там зарабатывают, пьянствуют подзаборно, колются, «для поднятия духовных сил», и кропают себе потихонечку в свое удовольствие. И на Западе так же — так чего уж тут? В чем проблема-то?

Проблема в том, господа, что вот именно самые-то талантливые, будучи не востребованы обществом, социумом — в какой угодно форме, в форме ли национальных премий, в форме ли публичных фестивалей: поэтических состязаний в Блуа, специальных университетских ставок (Бродскому сразу предоставили в Штатах так называемое место поэта при университете с двойным профессорским окладом), самые-то талантливые уходят в драконы, поскольку у них есть масса на то путей ввиду их из ряда вон выходящей одаренности. И главный их путь, в настоящий момент времени, лежит, конечно же, на Запад: утечка мозгов.

Эта тема, эта проблема в современной поэзии заострена донельзя, но реакции у общества никакой, да и когда, скажете мне опять же и вы же, общество своевременно реагировало на все пророческие сигналы и предупреждения, какие поступали ему от их  национальных гениев: разве не за полвека до семнадцатого года Достоевский протрубил о том самом наказании, которое мы сейчас несем, не теряя ли навсегда великую русскоязычную страну, за то самое преступление, тем самым топориком, к какому звали Русь революционные демократы, но не отреагировали на это роковое предупреждение ни верхи (безжалостная старушка-процентщица), ни патловолосые террористы-раскольниковы — и мы имеем то что имеем, плюс террористов-скинхедов. Так же и современные поэты, содержательные поэты, а не словесные пустоплясы, посылают обществу душераздирающие сигналы о глубинных процессах в национальном бытии, а общество в ответ убеждают по всем каналам (и в первую очередь по каналам приобретшего зловещую инфернальность TV), что  поэзия больше уже не играет никакой роли в обществе, да и вообще ее больше и нет: и действительно, если в качестве поэта присутствует на экране один В. Вишневский (в самых разных костюмах, от фрака до смокинга) со своими малопристойными частушками, кому же в голову может придти, что в России существует талантливейшая, разнообразная поэзия, что замечательных, серьезных, прекрасных поэтов десятки — как ни в одной стране в мире. Но чувствуют они себя примерно так:

Молодость мне много обещала,
было мне когда-то двадцать лет,
это было самое начало,
я был глуп, и это не секрет.
Это, мне хотелось быть поэтом,
но уже не очень, потому
что не заработаешь на этом
и цветов не купишь никому.
Вот и стал я горным инженером,
получил с отличием диплом —
не ходить мне по осенним скверам,
виршей не записывать в альбом.
В голубом от дыма ресторане
слушать голубого скрипача,
денежки отсчитывать в кармане,
развернув огромные плеча.
Так не вышло из меня поэта
и уже не выйдет никогда.
Господа, что скажете на это?
Молча пьют и плачут господа.
Пьют и плачут, девок обнимают,
снова пьют и все-таки молчат,
головой тонически качают,
матом силлабически кричат.


Этот — Борис Рыжий — яркий, известный всей русской поэтической братии талант — уже повесился, с чем я и поздравляю партию, правительство и лично министра культуры Швыдкого, блистающего на пятом канале своей осведомленностью о существовании Пригова и Рубинштейна, двадцать пять лет спустя после того, как те действительно написали что-то злободневное — на тот миг. Так что молодой поэт, только проклюнувшись, сразу прекрасно все это ощущает:

Вот город смердящий, а вот пасторальные дивы.
Вот враг человеческий, вот раскоряченный агнец.
Крестьяне унылые движутся, солнцем палимы.
Вожди направляют во тьму указательный палец.

Вот юноша бледный сжигает глаголом рейхстаги.
Пожарные едут, блестя позолотой на шапках.
Вот конь, не дойдя до моста, спотыкнулся в овраге.
Не быть тебе, дева, в приличных, заслуженных самках.

По улице бедной шмыгнет одинокий прохожий.
Солдат на вокзале подложит под голову ранец.
Вот кто-то под дверью твоей позвонит осторожно.
Он черен лицом, и, наверное, он африканец.

Кто в снах твоих? Что упустил ты вчера еще? Где ты
Оставил ее, что прощает как минимум дважды?
Не стоит грустить, эти стоны давно перепеты.
И незачем пить — это вряд ли избавит от жажды.

Все кажется проще, особенно на расстоянье.
Все движется... В целом по Фрейду, как сказано выше.
И движется среди подобных себе изваяний.
Пусть нерукотворных, но бьющих при случае в дышло.

И все ничего, но такой отвратительный запах —
Должно быть, мышиные гнезда в прогнивших простенках.
Уйдем, дорогая. Пусть эта дорога — на запад.
Не ближе к Гомеру. Но далее — от Евтушенко.

Николай Ребер, 1994 г.



А вот как эту ситуацию ощущает повзрослевшая Елизавета Кулиева:

Вихрастая лошадь.
Река и рука.
Старуха полощет
В реке облака.

Старуха стирает
Траву и дрова
И пот отирает
Ладонью со лба.

Квадратное мыло
Старуха берёт –
Лицо наклонила
И тихо поёт:

«Ах волюшка-воля!
Ребята весной
Нашли в чистом поле
Топор расписной.»

Старуха стирает
Поля и леса.
И пот отирает
Подолом с лица.

1998


Не тот ли это самый топорик, что отрывают то в Царицыно, то на Манежной площади и который гуляет по Чечне, по стране... По миру, в котором Шекспира и Гёте, «Девятую Дуинскую элегию» и «Сонеты к Орфею» Рильке, «Пепельную среду» Томаса-Стернза Элиота сменил нескончаемый боевик по телевидению:  один на все страны мира:  американский: «дикий Запад».  Вы, опять-таки вы — кто же еще? — скажете:  издают то, что покупают, показывают  то, что смотрят. У нас теперь рыночная экономика, рейтинг, а нравственность — не  экономическая категория. Раз все советское провалилось в тартарары:  или — или, и третьего не дано:  во всем мире победила контркультура, даже королева Великобритании сдалась и посвятила в рыцари наркомана Ника Джаггера... Куда уж нам, одними своими слабыми силами,  поменять мировые приоритеты?

Совок был уродлив, слов нет. Плосок, вульгарно-материалистичен, убийца. Высшие формы организации материи подчинил низшим. Его уродство, в частности, выявляло себя в тезисе «Поэт в Росси больше, чем поэт», как будто может что-то быть больше, чем   н а с т о я щ и й  поэт. Больше чем поэт — это уже чистый дух, святой, Иисус Христос: он в своей чисто духовной, не-человеческой сущности бессловесен, невербален. Поэт — «на перекрестке сумрака и неба»(по строчке уже цитированного мною Павла Соколова, настоящего поэта), на грани между духом и материей, телесен и духовен одновременно, но эта грань — высшая грань  я з ы к а, вербальных возможностей человека как таковых, вы с ума сошли, господа, упразднить эту грань, сравнять ее с землей, с зелеными бумажками, с мерседесом.

А вот Илюша Костянов, обратившись, при сложившихся обстоятельствах, к  емкому и в то же время  энергетически и знаково экономному  м и н и м а л и з м у (не отсюда ли, из этих самых сложившихся социальных обстоятельств и растут ноги у этого столь распространившегося жанра), пописывает себе понемножку на своей жесткой школьно-педагогической стезе:

Голубая нелепость видна сквозь рваную занавеску...    (Илья Костянов)
  
***

Крест запеленали в кровавое полотенце.
Господи! Ты с нами?
Или против нас?
Решай!

(Илья Костянов)


В сентябре или октябре 1994 года впервые на «Кипарисовом Ларце» появился и Иван Макаров — конечно, к тому времени он был уже хорошо известным в кругу все того же андеграунда, авторитетным поэтом, и то, что он прибился к нашему берегу и охотно читал, слушал и обсуждал
стихи желторотой молодежи, было большим подспорьем. Появился в студии Михаил Щербина, тоже вполне сложившийся поэт 1964 года рождения, с не виданными никогда моими «детьми» абсурдистскими стихами (они, эти бедные жертвы российского школьного образования, и Беккета-то никогда не читали, да и не слыхивали, кто таков). Он упорно называл себя сюрреалистом и рассказывал много интересного и познавательного об Андре Бретоне, Алене Роб-Грийе, Лотреамоне и подобных изысканных блюдах французской литературной кухни. Естественно, мне это не могло не нравиться. Чувство текста, при всех его странностях психически нездорового человека, было у него очень хорошо развито. Он делал прекрасные замечания юным авторам, единоборствующим с неповторимым в своей свободе и пластическом разнообразии русским синтаксисом. Его все быстро полюбили и относились к нему  с удивительной нежностью. Появилась, вместе с вполне грамотным, но не вполне оригинальным поэтом Артуром Крестовиковским удивительная женщина — Ольга Бараш, профессиональная переводчица, владеющая двумя языками, английским и немецким, преданная литературе самого высокого регистра, прекрасно знающая европейскую поэзию, переводившая многое из нее — и все «для себя», не склонная к участию в битвах и интригах издательского мира. Ее присутствие чрезвычайно поднимало познавательный уровень семинара, от нее, из наших с ней разговоров, студийцы слышали крупнейшие имена европейского модернизма, она в несколько занятий познакомила студию, весьма подробно и с прекрасным идейно-эстетическим комментарием,  с творчеством Георга Тракля, оказавшего такое огромное, во многом определяющее влияние на европейскую поэзию ХХ века, с наиболее заметными в историко-литературном плане  направлениями американской поэзии, говорено было и об англичанах. Само собой разумеется, это все не могло не отражаться на художественном сознании предрасположенных к восприятию глубоких эйдосов студийцев, таких, как Илья Оганджанов, Николай Ребер, Ян Соловьев, чуть-чуть позже появившегося Сергея Кромина. Они бросались читать все, что могли найти из переводов западно-европейской и американской поэзии ХХ века, приходилось их предостерегать от слепой веры в печатный текст и посвящать в тайны языковой и идейной несостоятельности большинства публикуемых переводов — каждый великий европейский поэт, внушала я им, представлен по-русски лишь несколькими конгениальными стихотворениями, иногда числом не больше двух-трех-четырех, как, скажем, в случае с Рильке или с Диланом Томасом, переводы которого в большинстве случаев взывают просто-таки к судебным инстанциям по защите чести и достоинства русского языка, буде такие имели бы место в нашем непросвещенном отечестве. И единственный выход из этой безнадежно меонной ситуации — это приналечь на языки, хотя бы на один-два, чтобы разбираться, тщательно и со словарем, в каждом приглянувшемся по красоте, по звуку, наконец, по литературной славе тексте в оригинале. По этому, наверно, непростому, но увлекательному пути я отправила в свое время Игоря Болычева, который в первую очередь после МФТИ окончил английские и немецкие курсы, а уж потом доштопывал свое образование в литинституте, в результате чего создал ряд настоящих переводческих шедевров, таких, например, как «Ляпис-лазурь» У.Б.Йитса, «Офелию» и «Umbra vitae» Георга Гейма, «Псалом» Пауля Целана, «Семиголосие смерти» и целый ряд других превосходных русскоязычных версий Георга Тракля, наконец, совершенно изумительный — по языку, по красоте слога, русского слога, я имею в виду, — роман Готфрида Бенна «Двойная жизнь». Вообще, в литературный институт им.Горького, с господствующими там до сих пор меонными эстетическими установками времен предпочтения в литературе низших форм существования высшим, опасно приходить молодому, неокрепшему в  эстетическом мировоззрении автору — ведь если партбилет на стол, или в стол можно положить быстро, на это требуется одно мгновение, то литературный вкус, культура, стилевые пристрастия — эти глубинные производные воспитания и образования — приобретаются или в соответствующей культурной среде, или годами, десятилетиями напряженной самостоятельной работы по осмыслению себя и мира, поэтому уж лучше сначала пройти какой-то отрезок творческого пути один-на-один с великими книгами, выявить (для себя) органические свойства  своего дарования, а потом уже слушать эти самые меонные установки из уст вчерашних проповедников социалистического реализма или просто случайно затесавшихся по всемогущему советскому блату, кумовству ничегошеньки прекрасного в своей жизни не создавших  руководителей семинаров, чтобы оказаться во всеоружии в вопросе приятия или неприятия этих агрессивно-меонных установок (потому что сформированной направляющими гуманитарными эйдосами культуре агрессия не свойственна как таковая). Хотя конечно, общее литературное образование, в особенности по специальным дисциплинам, не помешает и самому талантливому-расталантливому автору.


© Руководитель проекта: Ольга Татаринова.
© Литературный редактор: Александр Москаленко.
© Разработка и техническая поддержка: Алексей Караковский & WEB-техника, 2005.
Вход: логин: пароль:


автобусный тур португалия; поставить железную дверь; копии часов Omega Constellation Сo-Axial Cronometer; банки Москвы - ипотечный кредит; Свежие крабовые палочки водный мир.; сейшелы; брусчатка; типография, полиграфия, печать брошюр, полноцветные журналы; ГОРОДСКОЙ ИПОТЕЧНЫЙ БАНК; Flash игры - квесты, ролевые, игровые консоли, форум.